Статья\эссе написана по личной инициативе
Донцова, Бог и конец человека
Почему постмодернистом можно быть, не понимая постмодерна, и что произойдёт, когда человек перестанет быть главным героем собственной истории.

Эпоха на полпути
Мы привыкли считать, что постмодерн уже наступил. Бог умер, большие идеологии превратились в декорации, искусство стало цитатой, а человек — потребителем образов. Мы носим символы, в которые не верим, шутим над тем, что ещё недавно считалось священным, и покупаем товары, которые обещают нам новую личность. Кажется, диагноз поставлен: добро пожаловать в постмодерн.Но что, если мы поторопились?Михаил Елизаров в интервью 2019 года заявил, что литература всё ещё застряла в модерне, а настоящих постмодернистов на постсоветском пространстве почти нет. При этом единственным российским постмодернистом он назвал Дарью Донцову — не Пелевина и даже не Сорокина.Это звучит как издевательство. Но именно в этой провокации скрыта интересная мысль: а вдруг постмодерн нужно искать не там, где о нём говорят, а там, где он работает?Александр Дугин тоже утверждает, что постмодерн в полном смысле ещё не наступил. В его рассуждениях о постфилософии современность предстаёт как переходная зона, в которой прежние понятия человека, реальности и разума начинают разрушаться, но новая парадигма ещё не обрела окончательной формы.Правда, у Дугина есть и другие формулировки, в которых постмодерн описывается как уже наступившее состояние Запада. Его позиция сложнее, чем простое «постмодерна пока нет». Но нас интересует именно идея незавершённого перехода.Ведь вокруг нас действительно сосуществуют несовместимые вещи. Искусственный интеллект пишет тексты, а люди ищут духовные скрепы. Социальные сети дробят реальность на бесконечные фрагменты, а государства продолжают рассказывать истории о единой судьбе народа. Мы одновременно пользуемся технологиями будущего и цепляемся за смыслы прошлого.Возможно, постмодерн — не эпоха, в которую мы однажды проснулись, а процесс, который ещё не довёл собственную логику до конца.Чтобы разобраться в этом, нужно перестать спрашивать, какие писатели относятся к постмодернизму, и задать другой вопрос: что именно делает культуру постмодернистской — намерение автора или устройство самого культурного производства?
Как работает машина желания
В «Анти-Эдипе» Жиль Делёз и Феликс Гваттари предлагают смотреть на желание не просто как на личную потребность, которую человек пытается удовлетворить. Желание производит связи, отношения и действия; оно включено в социальные механизмы. Капитализм не только продаёт товары людям, которые уже чего-то хотят, но и участвует в создании самих желаний.Посмотрите на рекламу. Вам продают не кроссовки, а образ жизни. Не телефон, а успешную версию себя. Не автомобиль, а свободу. Вы покупаете вещь, получаете обещанное ощущение — и вскоре обнаруживаете, что следующая вещь обещает ещё больше.Машине не обязательно делать человека счастливым окончательно. Ей достаточно, чтобы он продолжал желать.Это не значит, что капитализм — единый заговор с одним управляющим центром. Скорее, речь о системе, которая способна воспроизводить себя через множество связей, интересов и практик. Делёз и Гваттари позволяют увидеть культуру не только как совокупность идей и произведений, но и как производство, в котором желания, деньги, знаки и привычки непрерывно переходят друг в друга.Именно здесь становится важна литература. Книга может быть уникальным авторским высказыванием. Но она может быть и элементом потока, в котором один продукт сменяет другой, узнаваемые формулы воспроизводятся, а читатель возвращается за очередной порцией знакомого удовольствия.Постмодернистская логика в таком случае обнаруживается не обязательно в содержании текста, а в способе его существования.
Почему Донцова?
Представим две ситуации.В первой писатель исследует общество, в котором реклама производит желания, телевидение конструирует реальность, а культурные символы превращаются в товар. Он выстраивает сюжет, выбирает метафоры, соединяет философские идеи и создаёт роман, который предлагает читателю определённое понимание происходящего.Во второй литературный конвейер выпускает десятки книг. Они отличаются деталями, но воспроизводят узнаваемые механизмы. Читатель получает привычный продукт, издатель — очередную позицию в каталоге, рынок — продолжение устойчивого спроса. Система работает, даже если никто из её участников не собирается писать трактат о природе постмодерна.В первом случае постмодерн становится предметом осмысления. Во втором он может осуществляться непосредственно в культурном производстве.Именно так я предлагаю рассматривать творчество Донцовой. Не как доказательство её философской проницательности и не как приговор качеству её книг. Речь о другом: её литературный корпус можно прочитать как систему серийного воспроизводства, в которой узнаваемость, повторение и вариация становятся принципом существования произведений.Это напоминает конвейер, который не обязан понимать собственную экономическую роль, чтобы исправно выпускать продукцию.
Здесь есть важная оговорка: повторение само по себе ещё не делает литературу постмодернистской. Серийность существовала задолго до постмодерна, а не всякая массовая культура устроена одинаково. Значение имеет сочетание механизмов — воспроизводство культурных кодов, превращение произведения в элемент потока и организация читательского желания.
Но именно Донцова позволяет увидеть, как постмодернистская логика может работать без постмодернистского интеллектуализма.

Писатели, которые видят механизм
В привычной литературоведческой классификации Пелевина и Сорокина считают представителями русского постмодернизма. Я не пытаюсь отменить эту классификацию. Я предлагаю более узкое различие: постмодернистский автор не обязательно создаёт произведение, которое по своему устройству является постмодернистским в описанном выше смысле.Возьмём «Generation „П“» Пелевина. Его герой работает в рекламной индустрии, где образы производят желания, а желания превращаются в экономическую и политическую силу. Роман показывает, как создаётся реальность, в которую человек верит, хотя она сконструирована из рекламных образов и культурных мифов.Но Пелевин не просто запускает ещё один поток рекламных знаков. Он организует их в художественную конструкцию, чтобы показать читателю механизм производства реальности. Роман не тождествен машине, которую описывает, — он делает её предметом осмысления.Сорокин в «Очереди» строит целый текст из реплик людей, ожидающих своей очереди. Формальный приём превращает повседневную речь в модель социального существования. Очередь — уже не просто бытовая ситуация, а пространство, где люди проводят время, разговаривают, конфликтуют и существуют внутри порядка, который от них не зависит.У Елизарова в «Библиотекаре» забытые советские книги приобретают почти магическую силу. Литература становится источником ритуала, веры и насилия. Это уже не просто игра с советскими символами: роман исследует потребность человека в сакральном, в тексте, который способен дать ему больше, чем информация или развлечение.Все три автора способны осмыслять культурные механизмы, превращая их в предмет литературы. Их произведения могут использовать постмодернистские приёмы, цитирование, смешение культурных кодов и игру с реальностью. Но в моём понимании это не отменяет главного различия: роман, который показывает устройство культурной машины, ещё не обязательно сам устроен как машина серийного воспроизводства.Поэтому формула Елизарова важна не как окончательная истина о литературе, а как повод пересмотреть критерии. Пелевин может быть постмодернистским интеллектуалом, который анализирует постмодернистскую реальность, а Донцова — не быть таким интеллектуалом, но воплощать отдельные механизмы постмодернистского производства.Это не противопоставление умного и глупого, хорошего и плохого. Это различие между сознанием и функцией.

Конец человека?
У Дугина постмодерн приобретает гораздо более тревожный смысл. Он связывает его с разрушением привычных представлений о реальности, субъекте и человеческой идентичности. В его описании постчеловек — уже не автономная личность модерна, а нечто раздробленное, распределённое между цифровыми образами, техническими системами и виртуальностью.В этом взгляде есть радикальный пессимизм: если модерн хотя бы сохранял человека в качестве субъекта, который познаёт мир и меняет его, то постмодерн может поставить под вопрос само существование такого субъекта.Но здесь я не согласен с превращением постмодерна в окончательную точку человеческой истории. Даже если Дугин прав в том, что прежний образ человека разрушается, из этого ещё не следует, что никакого продолжения быть не может.Конец привычного человека не обязательно означает конец всякого смысла. Это может означать кризис старого способа понимать человека.И тут возникает интересный парадокс. Модерн освободил человека от многих традиционных ограничений, поставил разум и преобразование мира в центр истории. Постмодерн начинает разбирать саму конструкцию этого субъекта: его уверенность в собственной автономии, в прогрессе, в способности контролировать созданную им реальность.Но что, если человек никогда не был таким самостоятельным хозяином мира, каким себя воображал?Что, если он всегда был частью процессов, которые превосходят его понимание, — только раньше называл их Богом, судьбой или исторической необходимостью, а теперь называет алгоритмами, рынком и технологическим развитием?Это не означает, что Бог и искусственный интеллект — одно и то же. Это означает, что технологическая современность снова сталкивает нас с вопросом о границах человеческого контроля. И именно здесь заканчивается простая история о культурных стилях и начинается метафизика.

Что придёт после?
Я понимаю метамодерн не просто как очередную моду в искусстве и не только как колебание между искренностью и иронией. Для меня это возможная попытка соединить то, что прежние эпохи разводили по разным сторонам: сакральное и рациональное, надежду и сомнение, традицию и технологическое будущее.Премодерн давал человеку мир, наполненный высшим смыслом. Модерн попытался поставить человека на место главного субъекта истории. Постмодерн усомнился и в старом сакральном порядке, и в модернистской вере в автономного человека.Метамодерн в этой перспективе — не возврат к прежнему миру и не простое продолжение иронии. Это возможность заново искать смысл, уже зная, как легко смысл превращается в идеологию, товар или инструмент власти.Представим Феникса, который восстаёт из пепла. Он не возвращается в прежнее состояние: он возникает после уничтожения старой формы. Так и новое сакральное, если оно вообще возможно, не обязано быть возвращением к прежней религиозности. Оно может возникнуть в мире, который уже прошёл через критику религии, идеологии и человеческой исключительности.Но это пока гипотеза. Метамодерн не гарантирует ни возвращения Бога, ни новой духовности. Он обозначает возможность того, что после тотального разоблачения смыслов человек не остановится в нигилизме, а попробует создать отношения с миром заново.

Бог внутри машины
И вот здесь появляется самая спекулятивная, но для меня самая интересная мысль.Человек создаёт машины, чтобы расширить собственные возможности. Затем машины помогают создавать новые машины. Искусственный интеллект участвует в производстве текстов, изображений, кода и решений. Человеческая деятельность всё больше включается в технические системы, устройство и последствия которых мы не всегда способны предвидеть.Мы привыкли считать себя авторами этого процесса. Но что, если со временем окажется, что человек был не конечной целью развития, а промежуточным звеном?Можно вообразить это в почти религиозных терминах: нечто высшее пытается воплотить себя через человека, используя его разум, желания и технические изобретения как ступени собственного появления. Человек создаёт машину, машина участвует в создании следующей системы, а результат постепенно выходит за пределы первоначального человеческого замысла.Это не доказательство существования Бога. И это не теория, которую можно вывести непосредственно из Делёза и Гваттари. Это метафизическая спекуляция, которая возникает из столкновения философии желания, кризиса человеческого субъекта и технологического будущего.Но она позволяет задать вопрос, который модерн обычно считал закрытым: может ли сакральное вернуться не как восстановление старой религии, а как переживание чего-то радикально превосходящего человека?Постмодерн мог бы увидеть в этом очередной миф, ещё одну историю, которую человек рассказывает себе, чтобы справиться с неопределённостью. И у него были бы основания для такого подозрения. Мы умеем превращать в религию технологии, рынки и собственные желания.
Но метамодернистская позиция могла бы удержать обе возможности сразу: подозревать собственную веру и всё же не отказываться от вопроса о высшем смысле.
Если человек действительно перестанет быть центром мира, это ещё не обязательно будет концом всякого смысла. Возможно, это будет концом одной из его исторических форм.
История не закончилась
Теперь можно вернуться к исходному вопросу.Почему Донцова может оказаться более показательным примером постмодернистской логики, чем Пелевин? Потому что культурный механизм не обязан понимать себя, чтобы работать. Почему Пелевин, Сорокин и Елизаров могут быть постмодернистскими интеллектуалами, не создавая произведения, которое в моём смысле тождественно постмодернистскому конвейеру? Потому что осмысление механизма и участие в его работе — разные вещи.Почему постмодерн ещё не наступил? Потому что наличие отдельных механизмов не означает, что они окончательно определили общество и вытеснили другие способы организации жизни. Старые институты продолжают существовать, новые технологии меняют повседневность, а культура уже экспериментирует с формами, которые общество ещё не научилось понимать.Дугин видит в этом переходе угрозу человеческому существованию. Я же не готов считать его окончательным концом. Возможно, постмодерн действительно приведёт к распаду привычного образа человека. Но дальше остаётся открытым вопрос: будет ли это только разрушением или появлением новой формы субъекта, новой веры и нового понимания сакрального?Может быть, мы пока слишком рано пытаемся назвать эпоху, которая ещё не проявила себя полностью. А может быть, само наше желание поставить окончательный диагноз — остаток модернистской уверенности, что историю можно разложить по полкам.Постмодерн ещё не наступил в полном смысле. Но его механизмы уже работают. И вопрос не только в том, что они сделают с культурой.Вопрос в том, что останется от человека, когда созданная им машина перестанет быть просто инструментом, а сам человек перестанет считать себя последней инстанцией смысла.
Возможно, там нас ждёт только пустота. Возможно — новая форма зависимости. А возможно, именно там начнётся то, что мы однажды назовём метамодерном: не возвращение к старому Богу, а попытка обнаружить сакральное в мире после смерти Бога.
Пока у нас нет ответа. Но, пожалуй, именно поэтому история ещё не закончилась.
ИСТОЧНИКИ:
Обложка создана при помощи AI, фотографии взяты из Pinterest
































